Царское Село. Туман в Екатерининском парке

 

СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ

 

 

Почему я всё время думаю об этом? Ни особой экзотики, как можно было бы ожидать от подобной истории, ни особой глубины подтекста нет у неё. Такие истории сотнями могут рассказывать на Кавказе старухи. Особенно, где-нибудь в далёком горном селении.

Почему же эта упорно не выходит у меня из головы?

Иногда мне кажется, что наша душа похожа на музыкальный инструмент. Он представляется мне чем-то вроде арфы или гуслей. А может быть, и рояля или гитары. Наверное, есть люди, у которых душа, как орган, а есть – как восточный саз, всего с тремя струнами. Я понимаю, что и из саза можно извлечь замечательную мелодию. И всё же… Когда струн много, то много столкновений с вечно звучащей жизнью, но зато как же трудно найти душу, поющую в унисон!.. Какие же струны моей души затрагивает этот рассказ? Настроенные на тоску по любви? На боль от бессилия перед обстоятельствами? Или, просто, на становящееся всё более редким представление о мужской чести?..

Я не знаю. Но слышу, как трепещет, откликаясь на него, какая-то спрятанная в глубине, запылённая, но очень нужная мне струна… Трепещет и расходится от неё волнами по душе щемящий и тоскующий звук…

 

Это случилось очень давно, когда ещё жил в доме прадед, а Жалика (наша бабушка) была совсем молодой. Что бы было понятно, как давно это произошло, я скажу, что сейчас Жалика похожа на маленький сухой цветок. Так высыхают нарциссы. Их лепестки становятся прозрачными, хрупкими и бледными, а стебель сгибается и так и остаётся согнутым, засыхая. Глаза Жалики, большие и голубые, тоже стали прозрачными, и когда она глядит на небо, то сквозь них просвечивает небо, а когда поднимает их на тебя, то они делаются чуть темнее и смотрят так кротко, что становится чего-то стыдно в себе и тоскливо. Она стала совсем маленькой и, когда сидит на земле, её колени касаются подбородка, как у маленькой девочки. А сколько ей лет, уже перестали считать после девяноста...

 

Больше всего на свете Жалика любила солнце. Солнце на Кавказе доброе, щедрое. Она без конца могла бы смотреть, как солнечные блики ломаются на тысячи осколков, когда вода падает с уступа на уступ, часами могла бы следить, как длинные солнечные спицы вяжут узор теневых кружев на каменной плите у крыльца: с утра тонкий, будто только намеченный на день рисунок, потом, в полдень – искусно вывязанный ажур, как край чёрного, сплетённого из шёлка, осетинского платка, и, наконец, к вечеру – плотно сотканную мягкую ткань… Могла бы… Но осетинской девушке не до праздных мечтаний под навесом. В доме всегда хватает работы и не хватает рук: и огород, и кухня, шитьё и стирка… А покормить, обмыть и обиходить стариков, живущих в доме… А последить за тремя сорванцами, постоянно вертящимися у ног... А замесить тесто, а принести воды!..

Принести воды… Вряд ли сама Жалика заметила, как «принести воды» – стало для неё главным делом дня. Нет, конечно, не потому, что ей нравилось таскать на плече тяжёлый медный кувшин или взбираться под солнцепёком по крутой и каменистой тропинке, что вела к роднику. Просто там, у родника, она иногда, конечно невзначай, встречала Его, Жалика так и называла его про себя : «Он», хотя знала, конечно, что у него есть имя, и это имя тоже казалось ей полным особенной красоты и мужества.

– Давай, я понесу твой кувшин, – говорил он.

– Нет, нет, что ты! – пугалась Жалика и прикрывала лицо краем тонкого платка.

Потом она поворачивалась и убегала вниз, быстро перебирая маленькими ногами в мягких чувяках острые камни тропинки и чувствуя на себе горячий взгляд чёрных глаз, которых она боялась, как ожога, и к которым её тянуло, как ночную бабочку к огню лампы.

Правда, Жалика запрещала себе и думать о нём. Вернее, просто не смела. Но, видно, сердце её жило тогда особой, самостоятельной жизнью, и как бы ни вертелась Жалика в хозяйственных делах, и какими бы заботами дома ни была полна голова, оно всегда успевало заметить ей, что воды-то, пожалуй, осталось маловато, да и неплохо бы запастись на завтрашнее утро. А стоило заботливому сердцу заметить это... как, словно быстрые тайные заговорщики, руки хватали кувшин, а ноги легко взносили её на родниковую тропку.

Здесь же всё, как по волшебству, переворачивалось: лёгкие ноги наливались непонятной тяжестью, руки еле поднимали пустой кувшин, а сердце, этот коварный советчик, утрачивало свою рассудительность и начинало испуганно метаться в груди, как будто старалось выскочить наружу и сбросить с себя неосторожно взятую ответственность.

Так, не чувствуя себя, она добиралась до родника, настороженно ловя шорохи и звуки натянутой, как травинка на ветру, душой. Когда возле чёрного камня никого не было, она, пожалуй, даже чувствовала облегчение, почти радость, нет, скорее удовлетворение; напряжение спадало, она переводила дух, успокаивалась и набирала полный кувшин воды. Правда, внутри образовывалась какая-то странная пустота, но она не была давящей и, уже на обратном пути, плотно заполнялась ожиданием завтрашнего дня.

Если же там, где чёрный камень выступает на тропинку и уже слышен говор родника за ним, она сквозь колышущуюся массу зелени вдруг замечала белое пятно лохматой, закрывающей половину лица, папахи, всё внутри у неё замирало на секунду, а сердце останавливалось посередине, громко ахало и медленно растворялось в необъяснимом сочетании радости и страха.

«Не бойся меня, Жалика, я не сделаю тебе ничего плохого, – говорил он, и серебряные подвески на узком ремешке пояса, плотно обхватывающего его стройную высокую фигуру, позвякивали в такт, когда он отступал, давая ей дорогу. – Не бойся!»

Жалика не отвечала. Разве можно бояться его? Она боялась только себя, своего непослушного сумасшедшего сердца. Боялась, что в одну из таких встреч, оно просто выскочит из неё и останется там, у ручья, где он, конечно, увидит и подберёт его.

– Постой, Жалика, – однажды твёрже, чем обычно, сказал он и, чего никогда не случалось, тронул её за рукав. – Постой и послушай меня: в воскресенье я пришлю сватов к твоему отцу. Согласна ли ты выйти за меня замуж?

– Да... – еле слышно вымолвила Жалика, и щёки её стали цвета заката, который заливал горизонт алым сиянием.

– Ну, вот и хорошо. Беги домой и жди меня. – Он улыбнулся.

– Но...

– Всё будет хорошо, не бойся, твой отец не посмеет мне отказать, а ты, я думаю, не испугаешься прийти хозяйкой в бедную семью? Нет ведь?

– Нет, – одними губами ответила Жалика.

– Тогда иди. И скажи отцу: я буду в воскресенье.

 

До воскресенья оставалось три дня, и все эти дни Жалика находилась в каком-то непонятном для самой себя состоянии. Она как бы разделилась на две Жалики: одна, как обычно, бегала и хлопотала по дому, а другая – так и осталась там, у родника, она и не уходила оттуда. Она стояла у чёрного камня и слово за словом повторяла в десятый, в сотый раз последний разговор.

А дома готовились к приёму гостей. Пекли пироги, резали кур, заваривали пиво: всё должно быть честь по чести в доме Тотараевых. И только отец, запершись с одним из своих людей, о чём-то долго договаривался.

Дед наш, тогда ещё молодой черноусый джигит, появился в доме, наверное, за неделю или две до этих событий. Вернее, не сам дед, а кто-то из его родственников. У Жалики тогда ещё стукнуло в сердце, но, казалось, всё обошлось, и отец с ней ни о чём не разговаривал.

Всё разъяснилось потом, когда было уже поздно, потому что в субботу вечером, когда в окне Жаликиной комнаты показалась тёмная, закутанная в башлык голова, а за ней ещё две или три, Жалика так испугалась, что не смогла выдавить из себя даже крика. Она совсем не сопротивлялась и, когда почувствовала душную темноту наброшенной на неё бурки, потеряла сознание.

Так наш будущий дед увёз Жалику из родного села. И хотя считалось, что он похитил её, как нередко похищали невест в те времена, всем было ясно, что тут не обошлось без согласия родителей.

Дед был завидным женихом для осетинской девушки, не то, что тот, другой, ради которого она бегала на гору в полдень. Большое хозяйство, много скотины, достаток в доме – это ведь не пара рук, худая крыша да без счёту младших братьев и сестёр!

Конечно, дед мог бы засватать Жалику по всем правилам, но, видно, отца её всё же смущало обещание, данное когда-то отцу того, другого, в пору, когда они ещё были друзьями. Поэтому и предпочли формальное похищение: и слово не нарушено, и все концы в воду. А теперь за Жалику будет отвечать муж.

 

Так Жалика узнала, что такое жить без надежды. И только тогда она поняла, что надежда – это, наверное, и есть счастье.

Жизнь на новом месте потекла обычная, с обычными одинаковыми днями. Жалика доила корову, перебирала шерсть, стирала и пекла по воскресеньям большие круглые пироги с сыром. А ночью, когда всё затихало, она, лёжа рядом с мужем, смотрела в темноту не спящими голубыми глазами.

Наш дед, её муж, был добр, даже ласков с нею. У него были широкие крепкие плечи и большие твёрдые руки, но, когда они обнимали её, она вздрагивала. Она не знала, как бы это делали те, другие руки, но знала, что если бы они когда-нибудь сделали это, она, наверное, умерла бы от слабости и счастья.

Так они и жили, и в селе их считали счастливой парой. Сказать, что Жалика ждала чего-то, было бы неверно, она просто знала, что что-то должно случиться. Поэтому, когда, однажды раздвинув занавески, она увидела, как высокий всадник соскакивает с коня, как поворачивается и смотрит на окна, как будто знает, что там спряталась Жалика, она не удивилась, не испугалась, только сердце у неё по-прежнему ахнуло и горячими ручьями растеклось по всему телу.

Они смотрели друг на друга с минуту. И она не могла бы сказать, чего ей хотелось больше всего на свете, чтобы эта минута никогда не кончалась или чтобы она не наступала вовсе.

А потом он вошёл в дом. И она знала: он искал мужа.

Сейчас, даже как-то не звучит фраза: «он пришёл, чтобы убить его». Сейчас, когда над головой мирное небо, а смывать кровью обиды – давно вышло из моды. Но на Кавказе и сегодня, правда, изредка, можно услышать о всколыхнувшей село или районный суд вспышке кровной мести, а тогда это было «адатом» – суровым законом сурового и гордого народа.

Наверное, это был жестокий закон, но что-то было в нём от большого глубокого представления о таких понятиях как честь рода и мужское достоинство.

Не знаю, что сделала Жалика. Единственное, что она могла успеть – это предупредить мужа, и дед притаился где-нибудь у стены. Ведь не мог же он, в самом деле, прятаться, а тот, другой тоже был мужчина и не стал бы шарить по углам или под кроватью.

Так что, я думаю, дед замер где-нибудь у стены, потому что смешно было бы выйти навстречу и дать себя зарезать, как барана, – а самому поднять на человека руку в собственном доме было бы таким нарушением горских законов гостеприимства, что дед скорее бы умер, чем сделал это.

Так он и ждал. А тот прошёл по тихим комнатам и, никого не найдя, ушёл, не посмотрев больше на белое лицо Жалики.

Говорили, что он пытался несколько раз подкараулить деда, но и это как-то не сложилось.

Прошло недели две, прежде чем они встретились один на один.

Что там произошло, Жалика, конечно, не знала. Вернее, не знала – как. А что – она поняла сразу, когда, вернувшись с огорода, увидела мужа, рука которого была замотана окровавленной тряпкой. И кинжал его не висел на поясе, как обычно, а лежал рядом. И что-то во всём этом было не так. И желобки потемнели. А каждый, кто видел осетинский кинжал, знает, что эти желобки на его лезвии сделаны специально для того, чтобы по ним стекала кровь, когда кинжал вынимают из раны.

«Ты убил его?» – спросила Жалика. «Да», – сказал муж. «А может, он ещё жив?» – спросила Жалика. «Не знаю», – сказал муж. «Где он?» – спросила Жалика, и муж сказал: «В поле».

 

Кукурузное поле было довольно далеко, и на полдороги Жалика уже еле дышала, потому что она бежала, а жара стояла редкая, даже для горячего южного лета.

Конечно, сейчас ни она сама, ни тем более кто-либо другой не сможет точно описать это состояние, пока она бежала к кукурузному полю. Поэтому я могу лишь только попытаться представить этот день, а это важно для тех, кто не знает жаркого солнечного дня в горах. Солнечный день... Даже полдень. Это значит, солнце висит где-то прямо над головой, отнимая у деревьев и построек почти всю тень. Это не просто жара. Это какой-то удивительно тихий сладкий зной, кажется, ощутимый на вкус, и уж, конечно, – каждой порой тела. В такой зной, как будто нет ни птиц, ни насекомых, ни, тем более, людей. И когда приходиться хоть некоторое время пробыть под солнцем, начинает казаться, что голова окутана каким-то мягким, невидимым и непроницаемым компрессом, не пропускающим ни звук, ни воздух, мешающим даже поворачивать голову.

Что-то вроде этого должна была, кроме всего, испытывать Жалика, и ей тяжело было бежать, и она выдохлась уже на середине пути. Она и не помнила, как бежала (кроме этой жары, она ничего не запомнила по пути) мимо, казалось, вымерших дворов, как, спустившись напрямик, перескакивала по накалённым камням почти высохшего ручья, как уже еле-еле дышала, поднимаясь на противоположный склон, где трава выгорела и стала буро-коричневой и некрасивой, и как, не сбавляя шага, вылетела на белую дорогу, покрытую слоем лёгкой, мягкой пыли...

А за дорогой уже начиналось кукурузное поле.

Высокие белые стебли кукурузы неподвижно застыли в жарком неподвижном воздухе, и Жалика никак не могла сообразить, в какую сторону ей кинуться, как вдруг услышала сухой треск и вслед за ним тяжёлый глухой шум, какой создаёт падение на землю большого тела. И тогда она увидела его.

Он медленно поднимался, пытаясь ухватиться рукой за кукурузные стебли и, промахиваясь, хватал горячую пустоту. Наконец, он поднялся на колени и, навалившись всей тяжестью на стебель, сломал его и прижался белыми губами к зеленовато-влажным волокнам. С черкески его капала кровь и, наливаясь в углубление длинного листа, переполняла его и стекала по белому стеблю тонким красным ручейком. Так и текла она, пока он, стоя на коленях, жевал сломанный кусок стебля, а Жалика застыла и не могла даже сделать глубокого вдоха.

Потом он уронил стебель и попытался встать на ноги, но, качнувшись, как на уходящем из-под ног помосте, тяжело рухнул на землю. Потом всё повторилось: он пытался сломать кукурузу и выжать из неё пересохшим ртом несколько капель сока, потом хотел встать и снова упал, и тогда, наконец, Жалика очнулась и метнулась к нему. Она подняла с земли его голову и заглянула в лицо. Оно было мертвенно белым, и на усах и бороде была земля, потому что он упал ничком, и кровь, потому что она была на рукаве, а он проводил рукой по лицу.

«Это я, я» – торопливо гладила холодное, странно остановившееся лицо Жалика. И крупные частые капли падали на его, покрытый испариной лоб.

Он открыл глаза и посмотрел на неё, как смотрит человек, перед этим думающий о чём-то своём, другом и очень далёком: взглядом, словно вернувшимся откуда-то.

«Я сейчас принесу тебе воды, да? – шептала Жалика.– Ты только не умирай, не умирай, подожди немного...»

Он смотрел на неё несколько секунд, пока не узнал её, а узнав, – отвернулся. Он ничего не сказал, не закрыл глаза, наоборот, они узнали её – жену того, кто его убил. Он просто повернул голову и стал смотреть сквозь травинки, которые поднимались как раз на уровне его глаз.

Жалика осторожно опустила его голову и побежала обратно в село. Она взяла кувшин с водой в крайнем к полю доме и велела мальчику, который дал его, позвать людей.

Когда она вернулась, он лежал по-другому, видимо, пытался встать или опять ломал кукурузу. Жалика наклонилась и, приподняв его голову, поднесла кувшин к бескровным губам. Когда их коснулся холод металла, он открыл глаза, и ей показалось, что в них промелькнуло что-то вроде усмешки.

– Пей, – сказала Жалика.

– Нет, – ответили ей глаза, – Я не хочу пить. – И он снова отвернулся в сторону.

Она попыталась влить несколько капель ему в рот, но он только стиснул губы, чуть скрипнув зубами.

Когда прибежали люди, он всё так же лежал не шевелясь, а Жалика смачивала ему лоб концом своего платка. И он всё так же был в сознании.

Когда они приблизились, Жалика отошла в сторону. Она почти никого ещё не знала в этом селении.

– Кто это сделал? Кто это сделал, скажи?! – спрашивали мужчины. – Назови имя убийцы, и мы отомстим за тебя.

Но он молчал.

– Может быть, ты нас не слышишь? – спрашивали они.

– Нет, слышу, – прошептал он, – дайте воды.

Он так и не назвал имя деда, и, когда его напоили, больше не открывал глаза.

Потом он умер.

Потом его отнесли в село, а Жалика тихо шла следом. Она понимала, что случившееся не было из ряда вон выходящим в той жизни, которая её окружала. Но что-то было не так: неверно, страшно, несправедливо в этом мире. Неправильно. Не так, как должно быть.

Она шла и шла куда-то, пока не поняла, что идёт обратно, к кукурузному полю, а поняв, продолжала всё так же тихо идти.

Она пришла к тому месту, осмотрела внимательными и пустыми глазами поломанную кукурузу, тёмные пятна на земле, потом наклонилась, сосредоточенно, как делают что-то важное, переложила с места на место несколько кукурузных листьев, потрогала рукой землю, повертела обломок стебля... Потом взяла в ладони небольшой комок земли с красными, уже побуревшими следами, повертела его в пальцах и тихо безудержно заплакала.

Она сжимала землю в руке, и сухая пыль, смоченная уже высохшей кровью, его кровью, как песок, сыпалась сквозь пальцы. Жалика плакала, давясь слезами, и шептала ему ласковые горячие слова, которые никогда не посмела бы высказать вслух. Она называла его неведомыми нежными именами и давала тысячу жарких клятв... А может быть, всё это только мелькало в её пылающей голове, а она только плакала и пересыпала в ладонях сухую окровавленную землю...

Потом она встала и побрела вдоль поля...

Странным и неясным был мир, окружавший её. Село в стороне, плоские крыши, высокая кукуруза, плотный зной, давящий на голову, конец платка, цепляющийся за сухие травинки...

Она и не пыталась понять, что же изменилось в этом мире, что сделало его таким утомительным, бесцветным, пока не почувствовала, что может упасть. Она подумала: это жара. И посмотрела на небо – острое, как укус змеи, – ощущение незнакомой боли, усиливаясь, ввинчивалось куда-то в глубь её существа. «Это зной...», – подумала она. И тут же поняла, отчего так странен, так зыбок окружающий её мир: ослепительный, жгучий солнечный свет заливал землю – но в мире не было больше солнца.

 

Трудно одним взглядом окинуть время, прошедшее с тех пор. Новый балкон моего нового дома висит над новым магазином, и гладкий асфальт оставил на теле улицы только небольшую полоску травы: здесь будет газон. По этой улице вечерами проходят, кажется, вполне довольные друг другом пары...

Интересно, есть ли среди них те, кто хотел бы вместе состариться, ведь именно так, говорят мудрые, определяют любовь.

 

© delazar 2011–2018